Оба, и консьерж и столяр, в один голос назвав квартиру Бротто, стали теперь пререкаться лишь из-за ассигнации в сто су, обещанной доносчику.
Делурмель, Гено и Бовизаж, в сопровождении четырех гренадеров, консьержа Ремакля, столяра Дюпона и дюжины соседских мальчишек, поднялись гуськом по ступенькам, дрожавшим под ногами, затем вскарабкались по приставной лесенке на самый верх.
Бротто на своем чердаке вырезывал плясунов, а отец Лонгмар, сидя напротив него, соединял ниткой разрозненные части тела и улыбался, видя, как у него под руками возникают ритм и гармония.
Когда на площадке раздался стук ружейных прикладов, он весь затрясся, — не потому, чтобы был трусливее, чем Бротто, сохранивший невозмутимое спокойствие, но потому, что уважение окружающих избавляло его до сих пор от необходимости заботиться об осанке. По вопросам гражданина Делурмеля Бротто сообразил, откуда исходит удар, и немного поздно убедился, что нельзя доверяться женщинам. Получив предложение последовать за гражданином комиссаром, он взял с собой Лукреция и все три сорочки.
— Этот гражданин — мой подручный, — заявил он, указывая на отца Лонгмара, — я взял его к себе в помощь, мастерить плясунов. Он живет здесь же, в мансарде.
Но так как монах не мог представить свидетельства о гражданской благонадежности, его арестовали вместе с Бротто.
Когда шествие проходило мимо каморки консьержа, гражданка Ремакль, опираясь на метлу, окинула своего жильца взглядом добродетели, торжествующей при виде преступника в руках правосудия. Малютка Жозефина, на хорошеньком личике которой было написано презрение, удержала за ошейник Мутона, когда пес захотел лизнуть руку старому приятелю, не раз кормившему его сахаром. Толпа любопытных наполняла Тионвильскую площадь.
На нижней площадке лестницы Бротто встретил молоденькую крестьянку, собиравшуюся подняться наверх. На одной руке у нее висела корзина с яйцами, в другой она держала большую лепешку, завернутую в кусок холста. Это была Атенаис, привезшая из Палезо своему спасителю в знак благодарности эти скромные гостинцы. Увидев, что какие-то должностные лица и четыре гренадера уводят с собой «господина Мориса», она остолбенела, не веря своим глазам, потом подошла к комиссару.
— Ведь не собираетесь же вы увести его? — ласково спросила она. — Это невозможно… Вы просто не знаете его! Он добрее господа бога.
Гражданин Делурмель отстранил ее и приказал гренадерам идти вперед. Тогда Атенаис разразилась неистовой бранью, осыпая самыми бесстыдными ругательствами делегатов и гренадеров, которым казалось, что на их головы выливают помои изо всех лоханок Пале-Рояля и улицы Фроманто. Затем голосом, прозвучавшим на всю Тионвильскую площадь и ужаснувшим толпу зевак, она крикнула:
— Да здравствует король! Да здравствует король!
Гражданка Гамлен любила старика Бротто и считала его самым любезным и почтенным человеком из всех, кого она встречала на своем веку. Она не попрощалась с ним, когда его арестовали, потому что боялась проявить этим неуважение к властям и потому что, привыкнув в своем скромном положении смиряться перед сильными, вменяла трусость себе в долг. Но это происшествие было для нее потрясением, от которого она никак не могла оправиться.
Кусок не шел ей в горло, и она сокрушалась, что утратила аппетит как раз в то время, когда наконец получила возможность удовлетворять его. Она продолжала восхищаться сыном, но боялась даже думать о странных обязанностях, выполняемых им, и радовалась тому, что она простая невежественная женщина, которая вправе не иметь собственного мнения.
Бедная мать нашла на дне чемодана старые четки; она не знала толком, как с ними обращаться, но беспрестанно перебирала их дрожащими пальцами. Прожив до старости без религии, она теперь стала набожной: по целым дням, сидя у печки, она молила бога спасти ее сына и добрейшего господина Бротто. Нередко ее навещала Элоди; не смея взглянуть друг другу в глаза, они говорили, усевшись рядом, о незначительных, глубоко безразличных им вещах.
В один из дней плювиоза, когда от снега, падавшего крупными хлопьями, потемнело небо и звуки города доносились совсем глухо, гражданка Гамлен, находившаяся одна в квартире, услыхала стук в дверь. Она вздрогнула: уже несколько месяцев малейший шум повергал ее в трепет. Она открыла дверь. Не снимая шляпы, в мастерскую вошел молодой человек лет восемнадцати — двадцати. На нем был бутылочного цвета каррик, трехъярусный воротник которого, закрывая грудь, доходил до самого пояса, и английские ботфорты с отворотами. Каштановые волосы локонами спускались ему на плечи. Он прошел до середины комнаты, как будто желая, чтобы весь свет, проникавший через запорошенное снегом окно, падал на него, и несколько мгновений неподвижно и молча постоял на месте.
Видя, что гражданка Гамлен смотрит на него в недоумении, он наконец спросил:
— Ты не узнаешь своей дочери?
Старуха всплеснула руками:
— Жюли!.. Это ты!.. Возможно ли?
— Разумеется, я. Поцелуй же меня, мама!
Вдова Гамлен сжала дочь в объятиях и уронила слезу на воротник каррика.
— Ты! В Париже! — с тревогой в голосе воскликнула она.
— Ах, мама, почему я не приехала одна! Меня-то никто не узнает в этом наряде.
В самом деле, каррик скрывал ее формы, и она ничем не отличалась от множества юношей, носивших, как она, длинные волосы, расчесанные на прямой пробор. Ее тонкое, очаровательное личико, загорелое, изможденное от усталости, огрубевшее от невзгод, выражало мужество и смелость. Худощавая, стройная, с длинными прямыми ногами, она держалась совершенно непринужденно; только слишком звонкий голос мог выдать ее.