Мы не были такими безжалостными судьями. Наша снисходительность шла далеко. Она была готова хвалить заодно и ученого и невежду. А надо уметь порицать, это суровый долг. Я вспоминаю маленького Раймона (так его звали). Он ничего не знал, был крайне ограничен, но очень любил свою мать. Мы старались не выдавать невежество и тупость такого хорошего сына, и благодаря нашей снисходительности маленький Раймон стал академиком. Матери его уже не было в живых, а почести сыпались на него дождем. Он стал всемогущ, к великому ущербу своих собратий и науки. Но вот пришел мой юный друг по Люксембургскому саду.
— Добрый вечер, Жели. Вид у вас сегодня радостный. Что с вами произошло, дорогой мой юноша?
Произошло то, что он весьма прилично защитил диссертацию и числится на хорошем счету. Вот о чем ставит он меня в известность, добавляя, что мои работы, когда о них шла речь на этом заседании, вызывали у профессоров безоговорочные похвалы.
— Вот и отлично, Жели; я счастлив, что моя старая репутация соединяется с вашей молодой известностью. Вы знаете, я живо интересовался вашей диссертацией, но за домашними делами забыл, что защищали вы ее сегодня.
Мадемуазель Жанна как раз явилась осведомить его насчет этих домашних дел. Шалунья впорхнула легким ветерком в обитель книг, воскликнув, что ее комната — просто чудо! Увидав Жели, она густо покраснела. Но от судьбы своей не уходил еще никто.
Я подметил, что оба в этот раз застенчивы и не разговаривают друг с другом.
Тише, Сильвестр Бонар! Наблюдая за своей питомицей, вы забываете, что теперь вы опекун. Вы им являетесь с сегодняшнего утра, и новая должность уже налагает на вас щекотливые обязанности. Бонар, вы обязаны ловко устранить этого молодого человека, вы обязаны… Э! разве я знаю, что обязан делать?..
Жели делает выписки из моего уникального экземпляра «Ginevera delle clare donne». Я наудачу взял с ближайшей полки книгу, — раскрываю ее и с благоговением вступаю в середину трагедии Софокла. Старея, я проникаюсь любовью к двум мирам античности, и отныне поэты Греции и Рима стоят в обители книг на высоте моей руки. Я читаю слова сладостного и светозарного хора, текущие медленным речитативом среди бурного действия, — хора фиванских старцев «’'Eρως ανiκατε…» . «Эрот непобедимый, ты залетаешь в богатые дома, покоишься на нежных щеках юной девы, летишь через моря и посещаешь хижины, тебя не избежит бессмертный, как не избегнет ни единый человек в его быстротекущей жизни; и всяк безумствует, тобою одержимый». Когда прочел я эту пленительную песню, передо мною встала фигура Антигоны в ее ненарушимой чистоте.
Какие образы, какие боги и богини носились в небе, чистейшем из небес! Слепой старец, царь-нищий, долго бродил, держась за Антигону, и, наконец, сошел в священную гробницу, а дочь его, прекрасная, как все прекраснейшие образы, когда-либо зачатые человеческой душой, противится тирану и благочестиво погребает брата. Она любит сына тирана, а сын любит ее. И когда она идет на казнь, постигшую ее за благочестье, старцы поют:
...Эрот непобедимый, ты залетаешь в богатые дома, покоишься на нежных щеках юной девы…
Я не эгоист. Я мудр. Мне нужно воспитать эту девушку; она слишком юна, чтобы выдать ее замуж. Нет, я не эгоист, но нужно подержать ее несколько лет у себя, только со мной. Разве она не может подождать до моей смерти? Будьте покойны, Антигона, старый Эдип вовремя сойдет в священную гробницу.
А сейчас Антигона помогает Терезе чистить репу. Она говорит, что это занятие подходит ей, так как оно родственно скульптуре.
Кто бы узнал обитель книг? Теперь везде стоят цветы. Жанна права: в голубой фаянсовой вазе эти розы очень красивы. Они с Терезой каждый день ходят на рынок и покупают там цветы. Цветы действительно очаровательные создания природы. Надо будет осуществить мое намеренье и там, в деревне, изучить их со всей той методичностью, на какую я способен.
А что мне делать здесь? Погубить вконец глаза старинными пергаментами, которые мне ничего ценного уже не говорят? Когда-то с благородным пылом я рылся в древних текстах. Что же надеялся я там найти? Дату благочестивого вклада, имя монаха-изографа или писца, стоимость хлеба, поля или вола, административное или судебное постановление, — все это, но и другое — нечто таинственное, смутное и возвышенное, то, что подогревало мое воодушевление. Но шестьдесят лет искал я это «нечто» и не мог найти. Те, кто стоили больше меня, — учителя, великие Фориели и Тьерри, открывшие так много, — умерли в работе, также не открыв это «нечто», безыменное и бестелесное, но без чего здесь, на земле, не зачалось бы ни одно творение ума. Теперь, благоразумно разыскивая только то, что я могу найти, я больше ничего не нахожу и, вероятно, никогда не кончу «Историю аббатов Сен-Шермен-де-Пре».
— Опекун, угадайте, что у меня в носовом платке?
— По всей видимости, цветы, Жанна?
— О нет, не цветы. Смотрите!
Я смотрю и вижу маленькую серую головку, вылезающую из платка. Это серый котенок. Платок раскрывается, котенок прыгает на ковер, отряхивается, поднимает одно ухо, потом другое и настороженно изучает обстановку и людей.
Еле переводя дыхание, является Тереза с корзинкой на руке. Скрытность не ее порок; она в запальчивости упрекает барышню за то, что та приносит в дом неведомую кошку. В оправданье Жанна рассказывает, «как все это вышло». Проходя вместе с Терезой мимо аптеки, она видит, что аптекарский ученик пинком выкидывает на улицу котенка. Котенок, в изумлении и замешательстве, спрашивает себя: остаться ли ему на улице, среди прохожих, которые его толкают и пугают, или вернуться в аптеку, рискуя снова вылететь оттуда на кончике ботинка? Жанна считает положение котенка критическим и понимает причину замешательства. Вид у котенка глупый; она думает, что этому виною нерешительность. Она берет его на руки. Не чувствуя себя покойно ни на улице, ни в помещений, он соглашается остаться на руках в пространстве. Успокоив его лаской, Жанна говорит аптекарскому ученику: