Меня остановила Тереза.
— Какой вы красный, сударь! — произнесла она с укоризной.
— Это все весна, — ответил я.
— Весна! В декабре-то месяце? — воскликнула она. Действительно, сейчас декабрь. Ах! Что у меня за голова, — нечего сказать, хороша опора для бедной Жанны!
— Тереза, возьмите палку и, если это осуществимо, поставьте в такое место, где я могу ее найти. — Здравствуйте, господин Жели. Как поживаете?
На следующий день старик хотел подняться — и не мог. Невидимая рука, державшая его в постели, была сурова. В полном смысле слова прикованный к постели, старик покорился и решил не двигаться, но его мысли копошились.
Очевидно, у него был сильный жар, ибо мадемуазель Префер, аббаты из Сен-Жермен-де-Пре и дворецкий г-жи де Габри являлись ему в самых причудливых образах. Вот и сейчас дворецкий вытянулся у него над головой, строя гримасы, точно химера на соборном водостоке. Мне чудится, что в комнате очень много, чересчур много народа.
Обстановка этой комнаты — в старинном духе; на стоне, оклеенной обоями с зелеными «травами», висит портрет моего отца в парадной форме и портрет матери в кашемировом платье. Я это знаю, и знаю даже, что тут все основательно поблекло. Но стариковской комнате нет нужды быть кокетливой; достаточно, чтобы она была опрятной, а об этом заботится Тереза. К тому же комната довольно своеобразна, и это нравится моей душе, все еще немного ребячливой и склонной к пустякам. На стенах и среди предметов обстановки есть вещи, которые обычно беседуют со мной и меня тешат. Но что им нужно от меня сегодня? Они брюзжат, грозятся и строят рожи. Вот статуэтка, слепок с богословской Добродетели из собора Богоматери, что в Бру, такая наивная и грациозная обычно, теперь кривляется и показывает мне язык. А вот прекрасная миниатюра, где самый трогательный из учеников Жана Фуке изобразил себя в то время, когда он, стоя на коленях, препоясанный веревкою сынов святого Франциска, подает свою книгу доброму герцогу Ангулемскому; но кто же вынул ее из рамы и подменил большой кошачьей головой, уставившейся на меня фосфорическими глазами? Травы на обоях тоже превратились в головы, зеленые и безобразные… Нет, нет, сегодня, как и двадцать лет тому назад, это набойчатые травы, и больше ничего… Нет, я был прав… то головы с глазами, носом, ртом, — да, головы!.. Понимаю: они одновременно и травы и головы. Хорошо бы их не видеть.
Там, справа, красивая миниатюра францисканца вернулась на свое место, но мне все кажется, что я удерживаю ее на этом месте тяжким напряженьем воли и стоит мне устать, как снова появится там гадкая кошачья голова. У меня нет бреда: я хорошо вижу Терезу у изножия моей кровати, хорошо слышу то, что она мне говорит; и я бы ей ответил с полной ясностью ума, если бы не был так занят, удерживая все окружающие предметы в присущем им обличье.
Вот и доктор. Я за ним не посылал, но рад его видеть. Это старинный сосед, он мало поживился от меня, но я его люблю. Если я не говорю ему ничего толкового, то, по крайней мере, все сознаю и даже по-своему лукавлю, подмечая его жесты, взгляды, малейшие складки на его лице. Доктор хитер, и, право, не знаю, что думает он о моем состоянии. Мне приходит на ум глубокомысленное изречение Гете; я говорю:
— Доктор, старик согласился только заболеть, но большего он не уступит природе в этот раз.
Ни доктор, ни Тереза не смеются моей шутке. Очевидно, не поняли.
Доктор уходит. Вечереет. Всевозможные тени образуются, как облака, и тают в складках полога. Тени толпой проходят мимо меня, сквозь них мне видится недвижное лицо верной моей служанки. Вдруг крик, пронзительный крик, крик скорби раздирает мой слух. «Жанна, это вы меня зовете?»
Смерклось, и тени стали у моего изголовья на всю долгую ночь.
На заре я успокаиваюсь; покой, безграничный покой объемлет меня всего. Не лоно ли твое мне раскрываешь, господи?
Доктор совсем развеселился. Видимо, я, встав на ноги, оказываю ему большую честь. Послушать его, так на мое старческое тело обрушились неисчислимые недуги.
Эти недуги — ужас для человека, а их названия — ужас для филолога; они — словесные гибриды, полулатинские, полугреческие, с окончаниями на ит — для воспалительного состояния и на алгия — для болезненных процессов. Доктор перечисляет их с достаточным количеством прилагательных на ый, характеризующих их отвратительные свойства. Короче говоря, добрый столбец из медицинского словаря.
— Вашу руку, доктор. Вы вернули меня к жизни, я вас прощаю. Вы возвратили меня моим друзьям, благодарю вас. Вы говорите, что я прочен. Конечно, конечно, но я порядком зажился. Я — старая мебель, весьма похожая на кресло моего отца. Этому добродетельному человеку оно досталось по наследству, и он сидел в нем с утра до вечера. Мальчуганом, я взбирался на ручки этого древнего кресла раз двадцать за день. Пока оно держалось крепко, никто не обращал на него внимания. Но оно захромало на одну ногу, и стали говорить, что это хорошее кресло. Затем оно охромело на три ноги, поскрипывало четвертой и почти обезручело. Только тогда стали восклицать: «Какое прочное кресло!» Дивились тому, что, не имея ни одной ручки и твердо стоящей ножки, оно все же сохраняло форму кресла, кое-как держалось и до известной степени было пригодно. Наконец волос из его обивки вылез, и оно приказало долго жить. А когда наш слуга Киприан распилил его на части, чтобы сложить в дровяной сарай, возгласы изумления усилились: «Замечательное, чудесное кресло! На нем сидел Пьер-Сильвестр Бонар, купец-суконщик, его сын Эпименид Бонар и Жан-Батист Бонар — начальник третьего морского отделения, философ-пирроник. Какое почтенное, могучее кресло!» На самом деле это было отжившее кресло. Вот, доктор, и я такое кресло. Вы считаете меня крепким потому, что я выдержал приступы таких болезней, какие прикончили бы изрядное количество людей совсем, а меня доконали только на три четверти. Весьма благодарен. Но это нисколько не мешает мне быть чем-то непоправимо поврежденным.