С такой, можно сказать — внутренней, автобиографичностью Сильвестра Бонара и связан вопрос о единстве книги при фабульной несвязанности двух ее частей между собою. Их связывает не фабула, а внутренний сюжет и, прежде всего, личность основного персонажа, дорогой для него мир гуманистической мысли.
Люди мысли, ученые, знатоки истории, ценители литературы и искусства встречались и до «Сильвестра Бонара» в произведениях французских писателей. Даже кое в чем предвосхищалась там и франсовская манера подобных изображений, бытовые и психологические черты этих персонажей, их житейская наивность и т. п. Наиболее близки к франсовским некоторые образы в новеллах П. Мериме: например, ученый исследователь памятников старины в «Венере Илльской» или составитель жмудского словаря в «Локисе». Но все это — персонажи второго плана. Они — только рассказчики, свидетели происходящих событий, отчасти их комментаторы. На первый план выдвигаются сами события и непосредственно в них участвующие лица — то есть именно действующие лица. Бонар же — в центре художественного внимания писателя, с ним, Бонаром, с его размышлениями, оценками, поступками, прежде всего соотносится и основной замысел книги, и ее композиция.
Сильвестр Бонар — чудак и сумасброд, но его пренебрежение к требованиям практического смысла придает независимость и остроту его суждениям о жизненной практике (а это была жизненная практика Третьей республики, к 80-м годам уже достаточно обнаружившей свои язвы). На противоречия жизни Бонар откликается по-своему. Он не борец и не обличитель социальной неправды, но он и не примиряется с нею. Выражением этой непримиримости служат многочисленные парадоксы Бонара, переливающиеся всеми оттенками иронии.
Сильвестр Бонар сам признается в своем пристрастии к парадоксам, когда, вспоминая подслушанный им случайно разговор двух студентов в Люксембургском саду, отмечает в своих записках: «Поднявшись до умозрительных высот, они играли словами и говорили глупости, свойственные умным людям, иными словами — глупости ужасные. Нет нужды добавлять, что они изрекали самые чудовищные парадоксы. И в добрый час! Не люблю молодых людей чрезмерно рассудительных».
К «чудовищным парадоксам» постоянно прибегает и сам Бонар. Он это делает каждый раз, когда сталкивается с несправедливостью, ханжеством, бесчеловечностью, умственной ограниченностью, мещанским самодовольством — со всем тем, что оскорбляет его гуманистические убеждения и вкусы. Парадокс, объединяющий в себе игру слов и игру мысли, извлекающий художественные ценности из самой своей интеллектуальной природы, прекрасно согласуется и с общим характером книги о Бонаре, насыщенной, как это характерно и для последующих книг Франса, размышлениями и рассуждениями, философскими, филологическими и историческими замечаниями, диалогами на отвлеченные, казалось бы, темы, многочисленными обобщающими сентенциями.
Когда пройдоха-нотариус, защищая мертвенную, схоластически-ханжескую педагогику тупоумной воспитательницы, безапелляционно провозглашает, что «нельзя учиться, забавляясь», — Бонар отвечает ему неожиданным суждением: «Учиться можно, только забавляясь», — и за этим парадоксом ощущается весь его гуманистический мир, в котором знание — источник радости для человека, проявление победоносной силы жизни.
Ироническая критика действительности, осуществляемая Бонаром в виде парадоксов, еще мало связана с большими социальными вопросами тогдашней современности, еще мало касается ее основных социальных устоев. Наибольшей широты социального обобщения достигает эта критика в самом замысле книги. Ведь даже ее заглавие — «Преступление Сильвестра Бонара» — расшифровывается как обличительный парадокс. Преступление старого ученого, человека чистой души, заключается в том, что, защищая законные права Жанны на счастье и свободу, он похищает ее из пансиона и тем самым нарушает закон гражданского кодекса, строго карающий за похищение несовершеннолетних. В этом жизненном парадоксе отражены уже не частные противоречия, поставляемые буржуазной действительностью, а одно из основных — противоречие между официальной законностью и наизаконнейшими правами человека. Бонар вступился за эти права — и еле избегнул скамьи подсудимых. К концу книги он ушел от подобных коллизий на покой, он даже изменил свою научную специальность, увлекшись жизнью цветов и пчел, найдя в этом и философское обоснование своего неиссякаемого оптимизма.
Анатоль Франс, столкнувший гуманистическую мысль с социальною практикой, не мог удовлетвориться таким идиллическим покоем. Его первый роман был только началом социально-разоблачительной работы.
«Преступление Сильвестра Бонара» открывает собою целый этап франсовского творчества, отмеченный такими книгами, как «Тайс» (1890), «Харчевня королевы Гусиные лапы» (1893) и «Суждения господина Жерома Куаньяра» (1893), «Красная лилия» (1894), «Сад Эпикура» (1894), множеством новелл, объединенных в сборники «Валтасар» (1889) и «Перламутровый футляр» (1892), «автобиографической» «Книгой моего друга», а также четырьмя томами «Литературной жизни» (1888–1892), где были собраны критические статьи Франса с 1886 по 1891 год. На этом этапе многое, по сравнению с «Сильвестром Бонаром», было углублено и конкретизировано в сатирической критике социальной действительности и в утверждении гуманистических идей. Жером Куаньяр, главный персонаж «Харчевни» и «Суждений», испытывает не два лишь приключения, как было с Сильвестром Бонаром, но множество их, что неизбежно при его авантюризме и бродяжнической жизни. Это дает возможность Франсу развернуть перед умными глазами своего единомышленника аббата всю картину социального неблагополучия, характерного для Третьей республики: хотя действие здесь перенесено в королевскую Францию XVIII века, но Франс откликается на самые злободневные темы своего времени. В этом разоблачительном обзоре легко улавливается отклик на социальную практику Третьей республики — с колониальными экспедициями Ферри, с тактикой укрывательства, проявленной судом в «деле о Панаме», когда облеченные государственной властью спекулянты, казнокрады и взяточники были обелены и оправданы.