И, взглянув в упор на Жюли, продолжавшую заливаться смехом, усач прикрикнул на нее:
— Эй, ты, молокосос! Смотри, как бы я не влепил тебе такого пинка в зад, который научит тебя относиться с уважением к патриотам.
Раздались возгласы:
— Анрио — пьяница и дурак!
— Анрио — честный якобинец! Да здравствует Анрио!
Образовались два лагеря. Завязалась драка, кулаки заработали, продавливая шляпы, столы опрокинулись, стаканы полетели во все стороны, лампы погасли, женщины принялись пронзительно визжать. Жюли, к которой подступили несколько патриотов, вооружилась скамейкой, но была сбита с ног и, защищаясь, стала царапаться и кусаться. Каррик на ней распахнулся, и из разорванного жабо выглянула трепещущая грудь. На шум прибежал патруль, и молодая аристократка еле ускользнула из рук жандармов.
Каждый день переполненные телеги увозили осужденных.
— Не могу же я допустить, чтобы они казнили моего возлюбленного! — говорила Жюли матери.
Она решила ходатайствовать, хлопотать, пойти в комитеты, в канцелярии, к народным представителям, к судьям — всюду, куда только понадобится. У нее не было женского платья. Мать достала для нее у гражданки Блез полосатое платье, косынку, кружевной чепец, и Жюли в женском и патриотическом наряде отправилась к судье Ренодену, в сырой и мрачный дом на улице Мазарини.
Вся дрожа, поднялась она по деревянной, выложенной изразцами лестнице; судья принял ее в невзрачном кабинете, все убранство которого состояло из соснового стола и двух соломенных стульев. Обои клочьями висели на стенах. Реноден, с черными, слипшимися волосами, с угрюмым взглядом, с поджатыми губами и выступающим вперед подбородком, знаком предложил ей говорить и молча выслушал ее.
Она сказала, что она сестра гражданина Шассаня, заключенного в Люксембургскую тюрьму, изложила, как могла искуснее, обстоятельства, при которых он был арестован, изобразила его несчастной, ни в чем не повинной жертвой, проявила огромную настойчивость.
Он был равнодушен и непоколебим.
Она с мольбой упала к его ногам и заплакала.
Как только он увидел слезы, его лицо изменилось: красновато-черные глаза загорелись огнем, огромные синие челюсти задвигались, точно он хотел освежить слюной пересохшее горло.
— Гражданка, все необходимое будет сделано. Не беспокойтесь.
И, распахнув дверь, он втолкнул просительницу в маленькую розовую, с расписанными простенками гостиную, где были фарфоровые группы, золоченые стенные часы и канделябры, глубокие кресла, диван с гобеленом, изображавшим сцену из пастушеской жизни по рисунку Буше. Жюли была готова на все, лишь бы спасти своего друга.
Реноден действовал грубо и быстро. Когда она поднялась, оправляя нарядное платье гражданки Элоди, ее взгляд встретился с его жестоким и насмешливым взглядом; она тотчас же почувствовала, что принесла бесполезную жертву.
— Вы обещали мне освободить брата, — сказала она.
Он усмехнулся.
— Я сказал тебе, гражданка, что все необходимое будет сделано, то есть что с твоим братом поступят по закону, ни больше, ни меньше. Я сказал тебе, чтобы ты не беспокоилась, да и чего тебе беспокоиться? Революционный трибунал всегда справедлив.
Ей хотелось кинуться на него, искусать его, выцарапать ему глаза. Но, сознавая, что этим она окончательно погубила бы Фортюне Шассаня, она стремительно вышла из комнаты и, поспешно вернувшись к себе в мансарду, сбросила оскверненное платье Элоди. И всю ночь напролет она проплакала от ярости и горя.
На другое утро, придя в Люксембург, она увидала, что сад занят жандармами, которые выгоняют оттуда женщин и детей. Часовые, расставленные в аллеях, не позволяли прохожим переговариваться с заключенными. Молодая мать, приходившая каждый день с ребенком на руках, сообщила Жюли, будто носятся слухи о заговоре в тюрьмах и будто женщин обвиняют в том, что они собираются в саду с целью вызвать в народе движение в пользу аристократов и изменников.
Внезапно в Тюильрийском саду выросла гора. Небо безоблачно. Максимилиан в голубом фраке и желтых панталонах, с букетом колосьев, васильков и маков в руке, шествует впереди своих товарищей. Он всходит на гору и возвещает умиленной Республике бога Жан-Жака. О чистота! О кротость! О вера! О античная простота! О слезы сострадания! О благодатная роса! О милосердие! О братское единение людей!
Тщетно подымает еще свой омерзительный лик безбожие: Максимилиан хватает факел; пламя пожирает чудовище, и на смену ему является Мудрость, одной рукой указуя на небо, а другой держа венец из звезд.
На помосте, возведенном напротив Тюильрийского дворца, Эварист, среди растроганной толпы, проливает слезы радости и благодарит бога. Он видит, что наступает эра блаженства.
Он вздыхает:
«Наконец-то мы будем счастливы, чисты и невинны, если только злодеи не станут нам поперек пути!»
Увы, злодеи стали поперек пути. Нужны еще казни; нужно еще проливать потоками нечистую кровь. Три дня спустя после празднования нового союза и примирения неба с землей Конвент издает прериальский закон, отменяющий с чудовищным благодушием все обычные законные формы, все, что еще со времени справедливых римлян было придумано для защиты заподозренной невинности. Отныне нет ни следствия, ни допросов, ни свидетелей, ни защитников: любовь к отечеству заменяет все. Обвиняемый, хороня у себя в груди свое преступление или свою невинность, молча проходит мимо судьи-патриота. И за это время нужно разобраться в его деле, порою сложном, нередко запутанном и темном. Как теперь судить? Как отличить в одно мгновение честного человека от злодея, патриота от врага родины?