Отец Лонгмар был прав, сомневаясь в своих способностях: после нескольких неудачных попыток пришлось признать, что у него решительно нет таланта вырезывать из тонкого картона перочинным ножиком изящные контуры. Но когда по его просьбе Бротто дал ему веревки и большую иглу с тупым концом, он проявил настоящее искусство, приводя в движение крошечные существа, которых не умел мастерить, и уча их танцевать. Он проверял их, заставляя каждого проделывать несколько па гавота, и, когда бывал ими доволен, легкая улыбка скользила по его суровым губам.
— Сударь, — сказал он, дергая в такт за веревочку Скарамуша, — эта фигурка напоминает мне странную историю. Дело происходило в тысяча семьсот сорок шестом году. Кончался срок моего послушничества под руководством отца Мажито, человека почтенного возраста, глубокой учености и весьма строгих нравов. В ту пору, если только вы помните, плясуны, предназначенные прежде на забаву детям, вызывали к себе необычайный интерес у женщин и даже у мужчин, у стариков и молодежи, — они производили в Париже настоящий фурор. Лавки торговцев, бывших тогда в ходу, ломились от паяцев. Даже люди знатные заводили их себе, и нередко можно было встретить важную особу, которая, прогуливаясь, дергала за веревочку паяца. Ни возраст, ни характер, ни сан отца Мажито не уберегли его от общей заразы. Видя, как у всех вокруг пляшет в руках картонный человечек, он чувствовал зуд в пальцах, вскоре ставший совсем нестерпимым. Однажды он отправился по весьма важному делу, касавшемуся всего ордена, на дом к господину Шовелю, адвокату при парламенте, и, увидав подвешенного к камину плясуна, испытал сильнейшее желание дернуть его за веревочку. Лишь с великим трудом поборол он в себе искушение. Но это легкомысленное желание продолжало смущать его и не давало ему покоя. Оно преследовало его во время научных занятий, в часы размышлений и молитв, в церкви, в капитуле, в исповедальне, на кафедре. Проведя несколько дней в ужасном смятении, он рассказал об этом необыкновенном случае командору ордена, по счастью находившемуся об эту пору в Париже. Это был ученый муж и один из князей миланской церкви. Он посоветовал отцу Мажито удовлетворить желание, невинное по существу, но чрезвычайно неприятное по своим последствиям, ибо, если не дать ему выхода, оно угрожало внести в обуреваемую им душу великое смятение. По совету или, вернее, по приказанию командора, отец Мажито снова поехал к господину Шовелю, который, как и в первый раз, принял его в кабинете. Там, увидев плясуна, подвешенного к камину, он быстро подошел к нему и попросил у хозяина позволения подергать веревочку. Адвокат охотно разрешил и признался, что нередко, обдумывая предстоящие выступления в суде, он сам заставляет плясать Скарамуша (так звали паяца) и что еще накануне он составил под его движения речь в защиту женщины, несправедливо обвиненной в отравлении мужа. Отец Мажито с трепетом схватил веревочку и увидел, как по его воле Скарамуш запрыгал и заметался, точно одержимый, из которого изгоняют бесов. Удовлетворив таким образом свою прихоть, он избавился от наваждения.
— Ваша история меня не удивляет, отец мой, — сказал Бротто. — В жизни человека бывают наваждения. Но не всегда их вызывают картонные фигурки.
Отец Лонгмар, хотя и был монахом, никогда не говорил о религии. Бротто, напротив, заговаривал о ней постоянно. А так как он чувствовал к варнавиту некоторое расположение, ему доставляло удовольствие смущать его и ставить в тупик доводами против различных пунктов христианского вероучения.
Однажды, мастеря вместе с Лонгмаром Церлин и Скарамушей, Бротто заметил:
— Размышляя над событиями, которые привели нас к нынешнему положению, я не могу сказать, какая из партий проявила себя наиболее безумной среди повального безумия, охватившего всех, и порою склонен думать, что первенство в этом отношении принадлежит придворной партии.
— Сударь, все люди теряют рассудок, когда их, как Навуходоносора, покидает бог, — ответил монах. — Однако ни один из наших современников не погряз столь глубоко в невежестве и заблуждении, никто не оказался для королевства столь роковым человеком, как аббат Фоше. Поистине господь сильно разгневался на Францию, если послал ей аббата Фоше!
— Мне кажется, мы видели злодеев, ни в чем не уступавших несчастному Фоше.
— Аббат Грегуар натворил также немало зла.
— А Бриссо, а Дантон, а Марат, а сотни других? Что скажете вы о них, отец мой?
— Сударь, это миряне: миряне не несут такой ответственности, как духовенство. Они не так вознесены, и содеянное ими зло не может иметь столь общее значение.
— А ваш бог, отец мой? Что вы скажете о его поведении в переживаемой нами революции?
— Не понимаю вас, сударь.
— Эпикур сказал: либо бог хочет воспрепятствовать злу, но не может, либо он может, но не хочет, либо он не может и не хочет, либо, наконец, он хочет и может. Если он хочет, но не может, он бессилен; если он может, но не хочет, он жесток; если он не может и не хочет, он бессилен и жесток; если же он может и хочет, почему он этого не делает, отец мой?
И Бротто торжествующе взглянул на собеседника.
— Нет ничего более жалкого, чем приводимые вами доводы, сударь, — ответил монах. — Когда я рассматриваю аргументы, на которые опирается неверие, мне кажется, что я вижу перед собой муравьев, пытающихся несколькими былинками преградить дорогу потоку, низвергающемуся с гор. Разрешите мне не вступать с вами в спор: у меня много доказательств, но мало находчивости. К тому же вы найдете опровержение ваших суждений у аббата Гене и у множества других духовных писателей. Скажу только, что слова Эпикура, которые вы привели, — глупость: ваш мудрец подходит к богу, как простому смертному, подчиненному законам человеческой морали. Что ж! Неверующие, начиная с Цельсия и кончая Бейлем и Вольтером, всегда водили за нос дураков при помощи таких же парадоксов.