Стал накрапывать мелкий дождь. Бротто побоялся, как бы не пострадали его плясуны, и прибавил шагу. Проходя по Новому мосту, мрачному и безлюдному, и собираясь свернуть на Тионвильскую площадь, он увидал при свете фонаря худощавого старика, сидевшего на тумбе: истощенный голодом и усталостью, в дырявом плаще, без шляпы, незнакомец все-таки сохранял полную достоинства осанку; на вид ему было лет за шестьдесят. Приблизившись к несчастному, Бротто узнал в нем отца Лонгмара, которого полгода назад спас от петли, когда они оба стояли в очереди у булочной на Иерусалимской улице. Оказанная тогда монаху услуга побудила Бротто подойти к нему и напомнить, что он тот самый мытарь, который как-то во время голода очутился рядом с ним в толпе, дожидавшейся выдачи хлеба; Бротто спросил, не может ли он быть ему чем-нибудь полезен.
— Вы, по-видимому, очень устали, отец мой. Вам надо подкрепиться.
И Бротто извлек из кармана своего коричневого сюртука небольшой пузырек с водкой, который обретался там вместе с Лукрецием.
— Выпейте. Я помогу вам добраться домой.
Отец Лонгмар отстранил от себя пузырек и попробовал подняться. Но тотчас же снова опустился на тумбу.
— Сударь, уже три месяца, как я живу в Пикпюсе, — сказал он слабым, но твердым голосом. — Узнав, что вчера в пять часов пополудни приходили арестовать меня, я не вернулся домой. У меня нет пристанища; я брожу по улицам и немного устал.
— В таком случае, отец мой, — сказал Бротто, — позвольте просить вас оказать мне честь и поселиться у меня на чердаке.
— Но поймите, сударь, я ведь под подозрением, — возразил варнавит.
— Я тоже, — ответил Бротто, — и мои плясуны также, что, пожалуй, хуже всего. Вот они здесь, под жалкой холстиной, на дожде, от которого мы дрогнем. Надо вам сказать, отец мой, что, после того как я был мытарем, я теперь зарабатываю себе на хлеб игрушками.
Отец Лонгмар принял руку, протянутую ему бывшим финансистом, и согласился воспользоваться предложенным гостеприимством. В своей мансарде Бротто угостил его сыром, хлебом и вином, которое он предварительно поставил охладить в желоб, так как был сибаритом.
— Сударь, — заговорил отец Лонгмар, утолив голод, — я должен рассказать вам об обстоятельствах, вынудивших меня бежать и доведших до печального состояния, в котором вы нашли меня на тумбе. После того как меня изгнали из монастыря, я жил на жалкое пособие, установленное мне еще Учредительным собранием; я давал уроки латыни и математики и сочинял брошюры о преследованиях церкви во Франции. Я даже написал довольно объемистый труд, с целью доказать, что конституционная присяга священников противоречит церковной дисциплине. Успехи Революции лишили меня всех учеников, а пенсию мне перестали выплачивать, так как я не мог представить требуемое законом свидетельство о гражданской благонадежности. За этим-то свидетельством я и отправился в мэрию, вполне убежденный, что заслуживаю его. Являясь членом ордена, учрежденного самим апостолом Павлом, который гордился своим римским гражданством, я льстил себя надеждой, что поступаю по его примеру, как добрый французский гражданин, относящийся с уважением ко всем человеческим законам, если только они не идут вразрез с законами божескими. Я подал свое прошение господину Колену, колбаснику и муниципальному чиновнику, ведающему выдачей такого рода удостоверений. Он спросил меня о моем звании. Я сказал, что я священник. Тогда он осведомился, женат ли я, и, получив отрицательный ответ, заявил, что тем хуже для меня. Наконец, после целого ряда вопросов, он спросил, доказал ли я свой патриотизм десятого августа, второго сентября и тридцать первого мая. «Свидетельство гражданской благонадежности, — прибавил он, — выдается только тем, кто доказал свой патриотизм в эти дни». Мой ответ не удовлетворил его. Тем не менее он записал мое имя и адрес и пообещал в ближайшее же время навести обо мне необходимые справки. Он сдержал слово, и в результате наведенных справок два комиссара пикпюсского Комитета общественной безопасности, в сопровождении вооруженной силы, явились в мое отсутствие ко мне на дом, дабы отвести меня в тюрьму. Не знаю, в каком преступлении меня обвиняют. Но согласитесь, нельзя не пожалеть господина Колена, рассудок которого изрядно помрачен, раз он может упрекать лицо духовное в том, что тот не доказал своего патриотизма десятого августа, второго сентября и тридцать первого мая. Человек, способный думать таким образом, поистине достоин жалости.
— У меня тоже нет удостоверения, — ответил Бротто. — Мы оба находимся под подозрением. Но вы устали, отец мой. Ложитесь спать. Завтра мы обсудим, как устроить вас понадежнее.
Он уступил было гостю матрас, а сам уже собирался лечь на соломенный тюфяк; но монах так настоятельно просил уступить тюфяк ему, что Бротто пришлось удовлетворить просьбу: иначе отец Лонгмар улегся бы на голом полу.
Покончив с приготовлениями, Бротто задул свечу — из экономии и из осторожности.
— Сударь, я сознаю, как много вы делаете для меня, — сказал монах. — Но, увы, я ничем не могу отблагодарить вас. Да вознаградит вас за все господь: это было бы для вас гораздо существеннее. Но бог не считает заслугой то, что делается не во славу его и что является лишь выражением природной добродетели. Поэтому умоляю вас, сударь, сделайте во имя его то, что вы намеревались сделать ради меня.
— Не утруждайте себя какой бы то ни было признательностью, отец мой, — возразил Бротто, — и не благодарите меня. Все, что я сейчас делаю и значение чего вы сильно преувеличиваете, я делаю не из любви к вам: ибо в конце концов, хотя вы и приятны мне, отец мой, я все-таки слишком мало знаю вас, чтобы любить. Я поступаю так и не из любви к человечеству: ибо я не настолько наивен, как Дон-Жуан, чтобы, подобно ему, полагать, будто человечество имеет какие-то права; этот предрассудок в человеке, столь просвещенном, как он, меня даже огорчает. Я действую так из эгоизма, который внушает человеку все великодушные и самоотверженные поступки: ибо эгоизм помогает человеку узнавать самого себя во всяком страждущем, предрасполагает оплакивать в чужом несчастье свое собственное, побуждает оказывать поддержку ближнему, до того похожему на тебя и своей природой и судьбой, что, помогая ему, ты как бы помогаешь себе самому. Я поступаю так еще и от безделья: жизнь до такой степени бесцветна, что надо развлекаться какой угодно ценой; благотворительность — развлечение довольно пошлое, но ему предаешься за отсутствием других, более приятных; я поступаю так из гордости и чтобы иметь преимущество перед вами; наконец, я поступаю так из любви к системе и из желания показать вам, на что способен безбожник.