Он пробормотал несколько несвязных слов, затем вынул из кармана складной нож с роговым черенком, разрезал хлеб пополам и положил половину на колени молодой матери, которая с удивлением посмотрела на него, но он уже скрылся за углом.
Вернувшись домой, Эварист застал мать у окна за штопаньем чулок. Он с веселой улыбкой вручил ей остаток хлеба.
— Простите, матушка, но я очень устал, простояв так долго в очереди, на жаре, на улице, и по дороге домой съел по кусочку половину пайка. Осталась только ваша доля.
И он притворился, будто стряхивает крошки с жилета.
«Боги жаждут»
Вдова Гамлен как-то заметила, припомнив старинное изречение: «Питаясь одними каштанами, сам станешь каштановым». В тот день, 13 июля, они с сыном пообедали в полдень кашицей из каштанов. Когда они кончали скромную трапезу, дверь распахнулась, и в мастерскую вошла дама, сразу наполнив все помещение блеском своей особы и запахом духов. Эварист узнал гражданку Рошмор. Решив, что она ошиблась дверью, разыскивая своего давнишнего друга, гражданина Бротто, он уже собрался показать ей ход на чердак, где жил бывший дворянин, или позвать Бротто вниз, чтобы не заставлять изящную женщину карабкаться по приставной лесенке; однако, как выяснилось сразу, ей нужен был именно гражданин Эварист Гамлен: по ее словам, она была счастлива, что застала его дома и может засвидетельствовать ему свое почтение.
Они были немного знакомы: несколько раз встречались в мастерской Давида, в местах для зрителей на заседаниях Учредительного собрания, у якобинцев, у ресторатора Венюа; красота, молодость и незаурядная внешность Эвариста привлекли ее внимание.
Шляпа гостьи была перевита лентами, словно пастушья свирель, и украшена султанами из перьев, словно головной убор посланника; в парике, надушенная мускусом, облепленная мушками, гражданка Рошмор под густым слоем румян и белил еще сохранила свежесть кожи; все эти яростные ухищрения моды свидетельствовали о лихорадочной жажде жизни тех ужасных дней, когда никто не был уверен в будущем. Корсаж с большими отворотами и длинными басками, сверкавший огромными стальными пуговицами, был кроваво-красного цвета, но трудно было бы сказать, является ли этот цвет эмблемой жертв или палача, — до того гражданка Рошмор производила одновременно впечатление и аристократки и революционерки. Ее сопровождал молодой военный, драгун.
С длинной перламутровой тростью в руке, высокая, полная, пышногрудая, красивая, она обходила мастерскую и, поднося к серым глазам золотой лорнет, разглядывала висевшие по стенам полотна. Улыбаясь, громко выражая свой восторг, вызванный красотою художника, она рассыпалась в похвалах, чтобы, в свою очередь, заслужить похвалы.
— Что это? Что означает эта картина? — спросила гражданка. — Какой благородный и трогательный вид у этой прекрасной кроткой женщины, склонившейся к юному больному!
Гамлен объяснил, что это «Электра у изголовья Ореста» и что, если бы ему удалось окончить картину, она, пожалуй, была бы наиболее удачным его произведением.
— Сюжет заимствован из Еврипидова «Ореста», — прибавил он. — Я как-то прочел в одном старинном переводе этой трагедии сцену, которая привела меня в восторг: юная Электра, приподняв брата на ложе скорби, вытирает пену на губах страдальца, поправляет волосы, падающие ему на глаза, и умоляет горячо любимого брата выслушать ее, пока безмолствуют фурии… Перечитав несколько раз это место, я все-таки чувствовал, что мой взор застилает как бы туман, мешающий мне различать греческие формы, и я никак не мог его рассеять. Мне казалось, что текст оригинала должен звучать несколько иначе и, во всяком случае, взволнованнее. Охваченный горячим желанием получить о нем ясное понятие, я попросил господина Геля, преподававшего тогда (это было в девяносто первом году) греческий язык во французском коллеже, перевести мне эту сцену дословно. Он исполнил мою просьбу, и я убедился, что древние гораздо проще и безыскусственнее, чем мы воображаем. Так, например, Электра говорит Оресту: «Любимый брат, как я рада, что ты уснул! Хочешь, я помогу тебе привстать?» А Орест отвечает: «Да, помоги мне, приподыми меня, вытри пену, засохшую на губах и на глазах. Прижми меня к своей груди и поправь мне волосы: они закрывают мне глаза…» Взволнованный до глубины души этой поэзией, столь юной и столь живой, этими словами, наивными и в то же время исполненными силы, я сделал этот набросок, привлекший к себе ваше внимание, гражданка.
Художник, обычно высказывавшийся крайне сдержанно о своих произведениях, по поводу этой картины мог говорить без конца. Ободренный знаком, который ему сделала гражданка Рошмор, поднося лорнет к глазам, он продолжал:
— Эннекен мастерски изобразил ярость Ореста. Но Орест волнует нас своей скорбью еще больше, чем яростью. Как трагична его судьба! Движимый сыновней любовью, покорный священному долгу, совершил он преступление, в котором боги должны его оправдать, но которого люди ему никогда не простят. Чтобы отомстить за поруганную справедливость, он преступил законы естества, отрекся от своей человеческой природы, вырвал сердце из своей груди. Он гордо несет бремя своего ужасного и доблестного злодеяния… Вот что мне хотелось выразить этой группой.
Подойдя к холсту, он любовно разглядывал его.
— Некоторые места дописаны почти совсем, — заметил он, — например, голова и рука Ореста.